Философия и наука ХХ века характеризуются
созданием особой модели нелинейного и непостижимого мира, главной чертой
которого становится множественность и релятивизм, причем не только физических
величин – времени и пространства, но и духовных
- Истины, Добра, Бога. Недоверие к позитивистскому знанию, установка на
плюрализм наиболее ярко отражаются в литературе постмодерна, создающей
полисемичную модель текста, разрушающего линейность повествования,
направленного на игру с читателем и активное сотворчество с ним, многозначность
и множественность интерпретаций. Главным принципом построения текста становится
смысловая неопределенность (Ж.Деррида), в соответствии с этим меняется суть
отношений автора и читателя – они
включаются в поиск ускользающей истины текста, которая теряет свой статус
Абсолюта, превращаясь в результат языковой игры. Ни некая высшая «Истина-Первоначало»,
ни тем более автор не могут предписывать тексту определенное фиксированное
значение, вместо «господствующих метанарративов» в процессе языковых игр
появляются «конкурирующие между собой микронарративы, ни одному из которых в
обществе не принадлежит доминирующая роль, что должно способствовать
раскрепощению сознания» [8, 18]. В результате доминантой стиля текста
становится языковая игра, находящая свое воплощение на различных уровнях его
структуры: лексическом, синтаксическом, фразовом – через интертекстуальность,
пастиш, иронию, бриколаж, шизоанализ.
Пастишизация текста может строиться на основе
«оригинальной», авторской полистилистики текста, то есть соединения в пределах одного текста публицистического,
научного, канцелярского и художественного стилей, иронически представленных. В
рассказе Виана «Печальная история» в общий художественный стиль вкрапляется
научный: «Идти было приятно: поднимаясь по носовым перегородкам, воздух
промывал извилины мозга, ослабляя прилив крови к этому увесистому, объемному,
двуполушарному органу» [2, 156]. При этом нарочитая «научность» изложения не
только вызывает комический эффект, но и апеллирует к шизофреническому дискурсу,
одной из черт которого является «наукообразность». Павич, воспрозводя мольбу
героини рассказа «Долгое ночное плавание», имитирует стиль народного заговора с
его фольклорной образностью и ритмическими повторами, добавляя, тем не менее, в
него децентрирующие элементы абсурда: «она молила Западняк, или Горник, на
котором пишут то, что хотят забыть; и Бурю, при которой продают честь слева,
чтобы сохранить ее справа…И Юго, женатый ветер, который может узлом завязать
башню…и Чух, дитя ветров, который может во сне освободить горбуна от горба и
повесить тот на ветку клена…» [7, 29-30].
Особое отношение в постмодернизме вызывает сниженный разговорно-бытовой стиль,
в том числе и нелитературная лексика. Принцип нонселекции, который Д. Фоккема
признает в качестве одного из ведущих при построении постмодернистского текста,
дает философскую основу использованию нелитературной лексики. Это, с одной
стороны – иллюстрация «осознанного плюрализма языков» (Вельш), принципа
равноправия и равнозначности, направленного «против абсолютизации чего бы то ни
было», а с другой – стремление показать «полное», не урезанное языковое
сознание современного человека, все его пласты. Таким образом, имитация или
присутствие в одном тексте нескольких стилевых пластов, знаковые коды которых
подвергаются ироническому переосмыслению, создают фрагментированную структуру
современного текста, причем места стилевых разрывов и взаимопереходов могут
специально акцентироваться в повествовании. За счет этого осуществляется
децентрация текста, преодолевается «тоталитаризм» одного стиля, а сам текст
превращается в воплощение стилевой игры, пастиш – «пародийно-ироническое
использование различных художественных кодов (стилей, манер), подвергаемых
деконструкции, соединяемых как равноправные» [8, 54].
Ирония и самоирония служат одним из самых
ярких средств преодоления моносемии, так как при их использовании появляется
двойственность восприятия интертекстуальных фрагментов, слова, фразы, текста:
«Но ведь ремесло убийцы не из легких» ([2, 376] Виан), «Если даже топиться – и
то работа, если это так же трудно, как и все остальное в этой жизни, то что же тогда
это за ужас? Только покончить с собой и остается» ([2, 366], Виан).
Ирония может строиться на эффекте обманутого
ожидания, когда продолжение фразы не соответствует подсказываемому
синтаксическим построением фразы или клише: «Его звали Фидель, что значит
Верный, а отца - Жюст, что значит Справедливый. Мать тоже как-то звали» [3,
477]; «Скорее всего она умерла натощак – что ж, тем лучше для
здоровья» [2, 397]; «И, конечно, операция прошла благополучно, но
только не для Ноэми. Она умерла…» [3, 492] и др. Присутствие иронии и пародии
подчеркивает релятивизм любого высказывания, а также служит формированию
особого «игрового сознания» читателя, лишенного довлеющих над ним установок и
стереотипов. Этот тип сознания был назван Делезом и Гваттари «шизофреническим»
и провозглашен в качестве наиболее соответствующего современному миру и
современному знанию, «…основного освободительного начала личности в ее
противостоянии «больной цивилизации» капиталистического общества» [6, 156]. В
результате тексты постмодернизма, становясь «образцами» этого типа сознания,
превращаются в шизофренический дискурс, а шизоанализ – в одну из главных
составляющих постмодернистского стиля.
Разорванное сознание героя-шизофреника,
не-тождественность его самому себе, рождает такие же «разорванные» фразы,
фрагментированную речь. Ощущение разорванности сознания может создаваться за
счет интертекстуальности и полистилистики всего текста, а также пропусков слов,
за счет чего в тексте формируется особая стратегия умолчания. Так, рассказ
М.Бланшо «Мгновение моей смерти» построен на ключевых словах, по которым
читатель должен восстановить повествование, исходя из всего контекста:
«Лейтенант тряс его, показывал гильзы, пули, никаких сомнений, шла битва, сама
земля была пропитана войной» (Бланшо, [9, 139]).
Кроме этого, в речи героев и в стиле
повествования самого автора вычленяются и другие черты, характерные для речи
шизофреника, в частности, распад причинно-следственных связей, порождающий
внешний алогизм высказываний: «Кто умеет перекреститься, тот и саблю получит, а
если вам мое письмо сначала покажется смешным, то вы себе смейтесь на здоровье,
немного смеха за ушами никогда не повредит, а вот от громкого смеха
воздерживайтесь, не то пропадет голод и вы не сможете есть» (Павич, [7,5]); «Левой рукой она работала
карандашом и линейкой, а правой ногой под столом записывала в тетрадь имена
всех тех, с кем когда-либо ела» (Павич, [7, 177]); «Иначе, умри не умри, я все
равно осталась бы дурой и слабачкой» (Виан, [2, 365]).
В подобных предложениях внешняя оболочка
логики может сохраняться, но при этом очевидна смысловая «неправильность»
умозаключения, в результате чего «логика» становится выражением больного
сознания: «Он тут же направился на
поиски санитаров, но, похоже, ошибся направлением, потому что постепенно ушел
под воду с головой, а вряд ли на такой глубине достаточная видимость, чтобы он
смог найти обратную дорогу» (Виан, [3, 343]). Однако чаще слова соединяются по
принципу свободной ассоциации, при этом может
использоваться зевгма как выражение смыслового алогизма: «Ноэми – ее отец был
инспектором, а мать прекрасно сохранилась…» (Виан, [3, 479]); «Это был юноша из
хорошей семьи: его отец заведовал отделом в Компании трубопроводов, а его мать
весила шестьдесят семь килограммов» (Виан, [3, 477]). Некоторые предложения построены не просто на
разрыве или инверсии причинно-следственных связей, но и на абсурдности самой
ситуации с точки зрения реальности или обыденного мышления: «С бульвара,
проникая сквозь решетку, дул легкий ветерок, и он старался держаться в
безветренных полосах за железными прутьями» (Виан, [2, 481]); «На Юрьев день он
наелся сыра и хлеба и принялся ждать, в какие мысли превратятся в нем этот сыр
и хлеб, потому что мужчина может создавать мысль только из сыра и хлеба»
(Павич, [7, 26]); «Затем заперся на два поворота ключа в телефонной будке,
однако из-за неисправности диска пол не выдержал его веса и провалился» (Виан,
[3, 486]). Предложение может строиться на градации абсурда: «Ноэми – ее отец
был инспектором, а мать прекрасно сохранилась – жила на бульваре Сен-Жермен в скромной двенадцатикомнатной квартирке
на третьем этаже; у нее были две сестры
одного с нею возраста и три брата,
из которых один был на год старше» (Виан, [3, 479]).
Абсурдом становится и бессмысленное
нагромождение слов, подробностей изложения («коннотативная избыточность», в
терминологии Д. Фоккемы), которые «размывают» основную мысль: «Среди
комментариев, вызванных к жизни вышеупомянутой публикацией, самых любопытный,
хотя и не самый вежливый…написан ядовитым пером доктора Наума Кордоверо. … В
первой же его главе автор обнаруживает заимствования из Плиния (Historia naturalis, V,
8); во второй – из Томаса Де Куинси («Сочинения», III, 439); в третьей – из письма Декарта послу
Пьеру Шану; в четвертой – из Бернарда Шоу (Back to Methuselah, V).
И на основании этих заимствований, или краж, делает вывод: весь документ не что
иное, как апокриф» (Борхес, [1, 224]). Здесь прослеживается игра автора в
«каталогизацию», использование модели текста, идеального с точки зрения
постмодернизма.
В русле шизофренического и психоделического
дискурсов находится и неразличение абстрактных и вещественных понятий:
«Студенты смеялись таким примерам, чувствовали себя странно, ходили среди смеха
своих товарищей, как ходят по лесу или на ветру, и продолжали блуждать по своим
чертежам» (Павич, [7,170]); «Проходили месяцы, казалось, недели крошились в
чашки для кофе с молоком, и оставалось только ополоснуть их» (Павич, [7, 60]);
«На шести языках и трех диалектах ею нарасхват пользовались солдаты, под градом
ударов противостоящих друг другу грамматик женское судно проплыло через войну
между Венецией и Австрией» (Павич, [7, 30]). Однако овеществление метафоры в
постмодернистских текстах не только имитирует шизофренический дискурс, но и
имеет более глубокие истоки в постмодернистской концепции метафоры. Этот троп
наделяется особым значением как «…один из возможных механизмов игры
смыслоозначения» вследствие способности метафоры «…самым прихотливым образом
объединять различные и различающиеся значения» [4, 39]. Для Деррида, к примеру,
«весь мир метафоричен, люди – пассажиры метафоры, живущие и путешествующие в
ней, как в автомобиле…» [6, 27]. Но с течением времени многие метафоры в
результате долгого употребления становятся «стертыми», «мертвыми», «погасшими»
(по терминологии Деррида), превращаясь в штамп, поэтому для деавтоматизации
восприятия становится необходимой ее деконструкция, возвращение статуса игры с
«двумя дистанцированными, несходными областями значения» [4, 39].
В целом шизофренический дискурс в
постмодернистских рассказах призван не только отразить фрагментированное
сознание современного человека-дивида, но и, как пишет Скоропанова, «..служит
выявлению либидозных пульсаций, определяющих поведение персонажей» [8, 199], -
постмодернизм, опираясь на принцип всеобщего плюрализма, отрицания
абсолютизации чего бы то ни было, ставит в один ряд и сознание, и
бессознательное, что предполагает отражение в языке текстов также сферы
бессознательного начала человека, зоны коллективных архетипов. Шизофренизация
речи, то есть нарушение причинно-следственных связей, обрывы повествования,
стилистические инородные вкрапления, нагромождение слов – все это становится
репрезентирующим знаком стихии бессознательного, выдвигаемого в ряде текстов на
первый план.
И шизофренический дискурс, и пастиш
направлены в первую очередь на разрушение стереотипов обыденного сознания, но
кроме этого структура некоторых фраз подразумевает также формирование особого
«виртуального» мышления. Особенность его заключается в том, что детерминизм
заменяется вероятностным характером явлений или суждений: «Такие слова звучали
в темноте, или, может быть, такими слышали их студенты из Ирака…» [7, 165]; «В
челноках из сандалового дерева переправились они через множество сверкавших на
солнце рек, а возможно, много раз через одну и ту же реку» [1, 362] и др.
Реальность при этом двоится, возникает ощущение относительности восприятия,
размываются границы конкретного события.
Таким образом, можно выделить круг
художественных средств, представляющих основные концепты постмодернистской
философии (преодоление однозначности языка, деконструкция, релятивизм): на
лекическом уровне - использование периферийного значения слова или употребление
их вне обычного контекста, авторские окказионализмы, овеществление метафоры,
создание метабол; на уровне синтаксиса - зевгма, алогизм, оксюморонное
построение фразы; на уровне текста множественность стилей, игра цитатами в
совокупности создают эффект шизофренизации текста и дает художественный вариант
смерти автора как человека, владеющего истиной произведения. Фрагментация
постмодернистского текста, соединение различных стилей, взаимоисключающих
положений превращают стиль текста в модель хаоса, передают представление о мире
как о «самоорганизующемся хаосе», который наделяется в постмодернизме особым
значением. Он начинает восприниматься как «творящее начало», позволяющее
преодолеть логоцентризм и отражающее «множественность текучей истины». Поэтому
сам стиль постмодернистских текстов приближается к созидательному хаосу,
оказывающему активное влияние на сознание читателя. Текст в определенном плане
может расцениваться как рефрейминг - «…создание такого речевого контекста, при
котором у человека разрушаются уже сложившиеся познавательные нормы, утрачивается
автоматический контроль рациональных факторов, приобретенных в опыте» [5,96].
Таким образом, постмодернистский дискурс становится стратегией, направленной не
на фиксирование определенной истины, а на изменение мышления и включение слова
в процесс бесконечного становления смысла, что является для постмодернистов
гарантией бессмертия текста.
Список использованной литературы
1. Борхес Х.Л. Коллекция: Рассказы; Эссе;
Стихотворения: Пер. с исп. / Сост., вступ.ст. Вс. Багно. – СПб., 1992.
2. Виан Б. Осень в Пекине. Рассказы. – Киев,
1997.
3. Виан Б. Собр.сочинений /
Сост., вступ.ст. В.Лапицкого. – СПб., 1997.
4. Гурко Е. Фрейд и сцена письменности // Гурко
Е. Деконструкция: тексты и интерпретация. – Минск, 2001.
5. Маньковская Н.Б. Эстетика постмодерна. –
СПб., 2000.
7. Павич М. Страшные любовные истории. – СПб.,
2002.
8.
Скоропанова
И.С. Русская постмодернистская литература: Учеб. пособие. – М., 1999.
9. Locus Solus:
Антология литературного авангарда ХХ века / Пер. В.Лапицкого; Под ред.
Б.Останина. – СПб., 2000
|